Джонстон У. Австрийский Ренессанс. Перевод осуществлен с английского издания: William M. Johnston. The Austrian Mind. An Intellectual and Social History 1848-1938. — University of California Press, Berkeley/ Los Angeles. London. 1972. — М.: Московская школа политических исследований, 2004. — 640 с.
Ольга Балла
Выход объемистого труда американского историка Уильяма Джонстона — событие тем более важное, что литературы об Австро-Венгрии на русском языке, да еще такой, которая давала бы полную, развернутую картину какой-либо из областей ее жизни, не хватает просто катастрофически. (Могу вспомнить, пожалуй, только умную монографию Я.В. Шимова «Австро-Венгерская империя» двухлетней давности и русский перевод книги венгерского философа К. Нири «Философская мысль в Австро-Венгрии», изданный аж в 1987 году). А книга Джонстона претендует именно на целостный охват умственной жизни империи Габсбургов, частично даже и стран, образовавшихся после ее распада в той мере, в какой, согласно представлениям автора, в них сохранялись те или иные австро-венгерские особенности. Это само по себе делает книгу интересной, не говоря уж о том, что основное внимание в ней уделяется плодотворнейшему периоду истории Дунайской монархии: второй половине ХIХ — началу ХХ века, благодаря которому Австро-Венгрия, распавшись, стала фактически родиной современного мира.
Империя, конечно, провоцирует на энциклопедизм уже самими своими размерами. На самом деле повествование сосредоточено вокруг трeх основных центров Австро-Венгрии: Вены, Праги и Будапешта. Всe остальное упоминается лишь в той мере, в какой имело отношение к столичным событиям. Обширным, разнообразным и своеобразным окраинам австро-венгерского мира серьeзного рассмотрения не достается.
Самое ценное в книге — факты. Интересных фактов у Джонстона действительно много: это и подробности биографий участников австро-венгерской культурной и социальной жизни, и сведения о различных ее обстоятельствах и особенностях — например, характеристика языковой ситуации в Вене или замечания о психологии диалекта как «одомашнивании» реальности. Одна беда: истолковываются факты из рук вон поверхностно. Чтобы удержать в целости всю громаду набранного им материала, автор использует весьма небольшое число концептов, заимствованных из интеллектуального арсенала позднего XIX — раннего ХХ века, и объясняет ими решительно всe без изъятья.
Вене повезло более всего: концептов для ее описания несколько. Прежде всего, это слово «импрессионизм», взятое в качестве характеристики душевной жизни венцев из лексикона самих австрийских интеллектуалов. Но если у них оно означало созерцательность вкупе с большой чуткостью к нюансам переживаемого момента, то Джонстон понимает «импрессионизм» предельно широко. Он относит к нему всe, что только возможно, вплоть до «страсти к поиску скрытых структур» и «способности во всeм внешнем обнаруживать… скрытый смысл». Поэтому в число «импрессионистов» запросто оказывается возможным включать хоть самого Фрейда. Далее — «терапевтический нигилизм»: этим термином из австрийской медицинской практики, где он означал доверие к исцеляющим силам природы и минимум активного вмешательства в организм больного, Джонстон именует тип социальной («равнодушие к политическим и социальным реформам») и в конечном счете чуть ли не метафизической позиции: наблюдая мир, не пытаться его улучшить. Наконец, словечко «феакейство», взятое из «Ксении» Шиллера: великий предшественник Джонстона сравнивал венцев-гедонистов с народом феаков из «Одиссеи». Гомеровские феаки вошли в историю отнюдь не гедонизмом, а искусностью в мореплавании и заботой о потерпевших кораблекрушение, которых непременно доставляли домой, но Джонстон использует их честное имя, чтобы обозначить любовь венцев к «развлечениям и пристрастие к миру иллюзий». Эти и другие ярлыки, которыми автор обклеивает жителей венской столицы, означают, по сути, одно: поверхностность венцев и слепоту их к действительности.
Многообразие интеллектуальных настроений Праги исчерпывается словом «маркионизм». Именем этой раннехристианской ереси Джонстон называет — опять же очень широко понятое — неверие в благость Творца, чувство изолированности от Него и безнадeжности жизни. С венграми же он разд елывается вообще очень лихо. Национальной их чертой, определяющей все остальные, он считает склонность к иллюзиям, а неизбежным следствием этой склонности — увлеченность политикой. Отсюда выводится вся их литература — сплошь, по мнению Джонстона, ангажиров анная, всe культурное поведение, а язык так и вовсе объявляется источником этой неискоренимой иллюзорности. Автору этих строк, имеючи ко всему названному известное отношение, пришлось с изумлением узнать, что, оказывается, «венгерский язык не дисциплинирует его носителей в смысле необходимости тщательного исследования реальности» и вообще приводит к тому, что «говорящий нередко теряет нить точного смысла». И всe это, как ни странно, при том, что в фактографическом отношении описание социальной структуры вен герской части империи — самое насыщенное в книге.
В свете всего сказанного Джонстоном комплименты, которых он под конец книги удостаивает австро-венгров (им, дескать, «прежде всего было присуще стремление тщательно и глубоко исследовать процессы» современности, «способность к глобальному мышлению», «всеохватывающий взгляд») — выглядит просто необоснованным. Что же до «ныне существующего взгляда на Австрию», на опровержение коего Джонстон так надеялся в первых строках своего предисловия, то он и не думает с ним полемизировать. Буквально: на всех шестистах с лишним страницах книги не представлен ни единый взгляд на австро-венгерскую историю, кроме его собственного. Читать всe это, на самом деле, интересно. Автору, при всeм своеобразии интерпретаций, удалось совместить такие почти не совместимые вещи, как лeгкость текста и его очень высокая насыщенность и плотность (приближающаяся иной раз к плотности энциклопедической статьи). И хотя лeгкость становится легковесностью чаще, чем стоило бы в историческом исследовании, а иной раз и такое вычитаешь, что волосы дыбом встают — всe это можно простить за обилие живо поданных фактов. В целом книгу можно сравнить с контурной картой, не вполне точно и не на всех участках прорисованной и бледновато закрашенной: всe-таки она даeт представление о контурах, а прорисовывать их дальше и закрашивать красками более густыми и разнообразными читатель может и сам.
На мой взгляд, книге сильно недостает умного, профессионального предисловия и указателя имeн, желательно, аннотированного. Увы, в переводе немало неточностей в передаче имен собственных, особенно венгерских. Можно было всe-таки поинтересоваться, как читаются на этом языке буковки: иначе история обогащается экзотическими персонажами, в поисках сведений о которых русский читатель будет тщетно рыться в энциклопедиях. А некоторые вещи просто приличествует знать, если берешься переводить книгу на эту тему. Например, что исторического деятеля по фамилии «Шекени» не было никогда: между тем исключительно так В. Калиниченко называет графа Иштвана Сечени (Szechenyi). Впрочем, досталось и такому «немецкоязычному» историческому персонажу, как австрийская писательница и пацифистка Берта фон Зутнер (Suttner). В. Калиниченко упорствует в том, что ее звали Берта фон Сутнер, так что и тут читатель рискует ничего не найти, если полезет в справочники.
Очень радует глаз большой, на 21 страницу, библиографический список. Литература дана на английском, немецком и французском языках и сгруппирована по темам. Всe-таки, кажется, его очень стоило бы дополнить литературой, успевшей выйти за те три с лишним десятилетия, что истекли с момента издания книги на языке оригинала, в частности — на русском языке.