Густав СЕНЧЕК (родился в 1891 году) — словак, член ЦК Коммунистической партии Словакии. Во время первой мировой войны попал в плен к русским. В 1918–1921 годах служил в Красной Армии. В 1922 году возвратился в Чехословакию. В 1923 году эмигрировал в Аргентину, где жил до возвращения на родину в 1948 году. Все эти годы принимал активное участие в работе Компартии.
В 1961 г. в Москве вышел сборник воспоминаний словацких красноармейцев — участников Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны в СССР. Для тематики этого сайта интересна та часть их воспоминаний, которая относиться к предвоенному периоду, Первой мировой войне и пребыванию в российском плену. Естественно, бывшие бойцы «красной гвардии» часто сгущают краски, но все же, как кажется, они не так далеко уходят от истины, как современные историки.
Публикуется с незначительными сокращениями.
Первое боевое крещение под артиллерийским и пулеметным огнем я получил в начале декабря 1914 года под Краковом. Я остался невредим, но когда после ураганного огня русских я, весь промерзший, поднялся с земли, нас было уже гораздо меньше. Многие остались там лежать навеки, так и не узнав, за что они отдали свои молодые жизни. Из приказов мы знали, что воюем за родину, за императора, а священники пытались воодушевить нас словами: «Чем больше ты убьешь врагов, тем больше грехов отпустит тебе господь бог». Но один на один со смертью я чем дальше, тем больше сомневался как в родине, так и в безгрешной жизни, которой якобы я добьюсь, если буду убивать. Что касается императора, то такие, как я, и раньше его не жаловали. Я пришел тогда к выводу, что, должно быть, есть все-таки два бога: один штатский, который убивать запрещает, и другой военный, который убивать приказывает. Только потом, в русском плену в Туркестане, где в июне 1916 года я познакомился с одним русским солдатом Павлом Галушкиным, который со мной много беседовал и давал читать нелегальные брошюры, я понял, что оба эти бога служат интересам хозяев без различия национальностей.
В первую мировую войну в австро-венгерской армии для поднятия патриотического духа применялись телесные наказания. Таким способом нам внушали любовь к императору. Особенно часто пороли солдат славянских национальностей. Однажды на фронте, когда мы страшно голодали, многие солдаты и я в их числе нарушили воинскую дисциплину.
Это произошло 23 марта 1915 года.
Голод заставил нас, сорок восемь солдат 29-го пехотного полка (скорее всего речь идет о пехоте венгерского гонведа), искать самим, чем наполнить свои пустые желудки, коль скоро интенданты о нас забыли. Мы обшарили всю брошенную жителями польскую деревню и нашли картошку, морковь, цветную капусту и т. д., хотя все это было тщательно припрятано. Эти овощи мы стали варить тут же, в пустых крестьянских домах, а там, где разводят огонь, появляется дым. Нас обнаружила русская артиллерия и сразу же начала сыпать снарядами. На нашу «пирушку» прибежали испуганные и разъяренные австрийские офицеры. Началась погоня за незадачливыми поварами. Вскоре венгерский лейтенант со взводом солдат поймал все сорок восемь человек, и через некоторое время первый из нас уже получал положенные двадцать пять ударов палками по задней части тела. У каждого, кому они доставались, сначала появлялись рубцы, а потом выступала кровь. Это уж была не шутка. Я был восемнадцатый в ряду, и, поверьте мне, вид этой крови сделал из меня решительного человека. Как обычно бывает на фронте, мы всюду ходили с винтовкой. И при порке у каждого она была на ремне, и он должен был отдать ее, когда подойдет его очередь. На размышление оставалось немного времени. Голова работала быстро и напряженно. Через пять минут подошла и моя очередь. Я приблизился к лавке, посмотрел на окровавленные доски и забрызганный кровью снег и… не отдал винтовку. Лейтенант нетерпеливо ожидал. В конце концов ему надоело ждать, и он заорал: «Ложись, собака!» Я повернулся к офицеру и осекшимся голосом произнес: «Я не лягу! Пока я жив, из меня кровь течь не будет!» Тогда лейтенант выхватил револьвер, а я в свою очередь приставил винтовку к плечу и тоже приготовился выстрелить, крикнув: «Стреляйте, но цельтесь точнее! Иначе…» В этот момент четыре унтер-офицера набросились на меня сзади, и я был обезоружен. Раздалась команда: «Разойдись!». Так тридцать человек, стоявшие в очереди позади меня, были освобождены от наказания. Командир роты написал рапорт, и меня под конвоем двух солдат отвели на командный пункт батальона в соседнее село. Мои конвоиры отдали рапорт командиру батальона, он прочел его и строго оглядел меня. Приписав что-то к рапорту, он приказал моим конвоирам не спускать с меня глаз. Меня заперли в избе на восточной окраине деревни. В избе не было никакой обстановки; там стояла только обмазанная глиной печь. Командир роты прислал для охраны пятерых солдат–венгров. Одного поставили ко мне в пустую избу, а четырех расставили во дворе по углам возле дома. День клонился к вечеру, солнце уже почти зашло. На фронте было тихо, не слышалось ни одного выстрела. Через окно мне была видна узкая полоска поля, размокшего от ранних весенних дождей. Я пытался завязать разговор с моим часовым, но он решил исполнять свои обязанности молча. Мне оставалось только размышлять. Одна мысль гнала другую: «Люби ближнего своего, как самого себя», «Геройски умирайте за короля!» Да, но когда ты страшно голоден и начинаешь сам заботиться о себе, то получаешь двадцать пять палочных ударов по голому телу. Не думайте, что я был тогда передовым человеком. У меня на шее висели четки, и я носил с собой в мешочке молитвенник. Мои мысли были похожи на какой-то необычный сон, который пробуждает человека от душевной спячки. Я предполагал, что военно-полевой суд будет ко мне беспощаден, и поэтому пытался убедить себя, что лучше смерть, чем такие лишения и издевательства на фронте.
Погруженный в свои мысли, я смотрел в окно и видел, как солдаты нашего батальона ставят перед своими окопами заграждения и как русские делают перебежки на опушке леса. Я почувствовал какой-то особенный подъем, будто близилась роковая минута решения: либо смерть, либо свобода.
Над фронтом понемногу спускалась ночь, но тишина не наступала; по-прежнему слышны были треск пулеметов и взрывы ручных гранат. Вдруг деревянные стены моей тюрьмы пробили три пули, которые заставили меня вместе с моим часовым спрятаться за глиняную печь. Треск пулеметных и винтовочных выстрелов заглушал крики «ура» и топот ног. Внезапно открылась дверь, и на пороге появились две мужские фигуры: это были русские солдаты. Они зажгли свечку и отобрали оружие у моего дрожащего от страха часового. «А ты что? Где ты забыл свою винтовку?» — спросил меня один из них. Русская речь для меня, словака, была понятной, и я ответил, что у меня ничего нет, даже пояса, так как я нахожусь под арестом. Они поговорили между собой, и один из них вдруг подошел ко мне, положил мне руку на плечо и сказал: «Ничего не бойся, камарад, сейчас отправишься в Россию». В полночь мы уже маршировали на восток. Так я и не дождался австрийского военно-полевого суда. Плен стал моей свободой.
Во Львове нас посадили на поезд, который через две недели довез нас до Ташкента.
Азия! Это был для меня чужой, новый, интересный мир. По дороге мы узнали добросердечность русского народа. Когда наш поезд останавливался на станциях, нам часто предлагали хлеб или другие продукты. Некоторые женщины плакали, глядя на нас. Вероятно, они вспоминали своих мужей. Поезд шел по бескрайней русской равнине. Нам было на что смотреть. Сначала мы проехали горы, потом плодородные поля Украины, потом донские степи и, наконец, пустыни Средней Азии.
После краткого пребывания в Ташкенте нас повезли на север, в Казалинск на Аральском море, где мы рыли в степи оросительный канал от реки Сыр-Дарьи. Я проработал там несколько месяцев, а потом меня отправили в город, где через несколько дней австрийские и венгерские офицеры попросили у русского коменданта послать меня с ними в Туркестан в качестве денщика. Приказ есть приказ, и я поехал. Среди этих офицеров находился один по фамилии Ягер, который был свидетелем того, как я отказался лечь под палки. Но он, вероятно, был в какой-то степени порядочным человеком, никому об этом не рассказывал и первое время не напоминал об этом и мне. Так что я даже и не подозревал, что он знает об этом случае.
Странные люди были эти австрийские и венгерские офицеры! Даже в плену каждый самый низший по чину сопляк требовал себе денщика. А так как офицеры не имели в своем подчинении других солдат, они муштровали своих денщиков. Без денщика они все бы пропали. Научили ли их матери хоть обуваться без посторонней помощи или нет, — не знаю, но без денщика они не могли сделать и шагу. Наконец, когда нам, денщикам, это надоело, мы отказались им повиноваться. Тогда лейтенант Ягер, полагая, что я зачинщик «бунта» денщиков, позвал меня на прогулку и напомнил мне о моем фронтовом прошлом. Он сказал, чтобы я вел себя лучше и хорошим, примерным поведением искупил бы наказание, которое ждет меня после возвращения на родину. Я ответил ему, что до этого еще далеко и бог знает, как еще все кончится. Так окончилась моя служба в денщиках. Это было уже в 1916 году.
В Туркестане я познакомился с Павлом Галушкиным. Когда Галушкин был гарнизонным каптенармусом, он позвал меня однажды в склад и сказал мне: «Держи, Густав! Выкинь к черту этот паршивый австрийский мундир. Одень вот этот наш, славянский. По крайней мере, будешь выглядеть как человек». И он одел меня, как говорится, с головы до ног, так как он знал, что я за свое поведение уже не получу от австро-венгерского Красного Креста не только нового обмундирования, но и ни одной пуговицы — офицеры об этом позаботились. А от моего австро-венгерского мундира остались одни лохмотья. Чтобы понять мою радость, нужно было видеть меня в то время. А австро-венгерские офицеры при виде меня отворачивались и громко говорили: «Вот идет изменник родины». Но я уже думал по-своему. Обер-лейтенант Карпфен и капитан Пальцер написали обо мне кучу протоколов и донесений, но меня это совсем не беспокоило. «Все как-нибудь обойдется, — думал я. — В крайнем случае я останусь здесь, в России, на постоянное жительство».
Летом 1917 года в туркестанском гарнизоне требовалось много людей на разные работы. Галушкин предложил мне составить рабочую группу из пленных, которые хотели бы помогать гарнизону. Мне удалось набрать 14 пленных для несения хозяйственной службы; мы были подчинены командованию гарнизона. Это придавало нам смелости, и мы отказались выполнять всякие капризы австрийских офицеров.
Однажды австрийские офицеры отдали приказ своим денщикам сменить им солому в матрацах. Денщики начали вытряхивать старую солому и закладывать в матрацы новую. Один из пленных прибежал к нам и рассказал об этом. Я сообщил Галушкину, и тот, не теряя времени, направился к офицерской казарме. Придя туда, он приказал австро-венгерским солдатам новую солому вытрясти, а в матрацы вложить старую. Новой же соломой он велел пленным солдатам — их было человек пятьдесят–шестьдесят — наполнить свои матрацы, чтобы больше уже не спать почти на голых досках. После этого происшествия австро-венгерские офицеры готовы были нас съесть живьем. Для солдат же я с того времени перестал быть изменником родины, а стал их товарищем.
Вскоре произошло и другое подобное происшествие. Еще до того как мы начали работу по хозяйству в гарнизоне, русские солдаты предоставляли австрийским офицерам упряжку лошадей для перевозки продовольствия со станции. Они возили его дважды в неделю. Каждое первое число месяца австро-венгерские офицеры получали по 50 рублей на человека. Питание им стоило примерно 8 рублей в месяц, потому что у них была своя офицерская кухня. Когда я увидел, что за упряжку они даже «спасибо» не говорят возчикам, я созвал собрание нашей группы и предложил не давать больше упряжку австрийским офицерам. Мое предложение было принято, утверждено, и резолюцию об этом мы послали в гарнизонный солдатский комитет.
Когда в гарнизонном комитете была получена наша резолюция, там шло очередное заседание. В моем присутствии комитет обсудил резолюцию и одобрил ее. На следующий день в комитет явился обер-лейтенант Карпфен и, как обычно, попросил упряжку. Секретарь комитета Галушкин дал ему прочесть нашу резолюцию, под которой подписались я и еще трое членов нашей группы: Антон Неннер (хорват), Шандор Можи (венгр) и Лашгофер (австриец). В стене у печки была дыра, и в нее я наблюдал за тем, что делается в комнате комитета. Я видел, как обер-лейтенант презрительно усмехнулся и спросил: «Вы уже начали слушать наших солдат?» Галушкин ответил: «Здесь речь идет не о том, кто кого слушает! Резолюция одобрена комитетом». Услышав, что обер-лейтенант хочет говорить со мной, я сразу же вошел в комнату. «А вот и товарищ Сенчек», — сказал Галушкин. Войдя в комнату, я поздоровался со всеми. «Это вы, Сенчек, мешаете мне получить упряжку?» — спросил меня Карпфен. «Да, господин обер-лейтенант, мы, — ответил я. — Это потому, что мы уже год работаем здесь на вас, а вы до сих пор ничего не сделали. У нас руки в мозолях от работы на вас, а у вас мозоли в мозгу от размышлений о том, как бы скорее погубить нас». Члены гарнизонного комитета посмотрели друг на друга, и, когда Карпфен ушел, Галушкин сказал мне: «Хорошо ты его отчитал, так и нужно».
С приближением осени 1917 года начался массовый самовольный уход русских солдат с фронта. В промышленных центрах стали обостряться отношения солдат и красногвардейцев с милицией Керенского. Временное правительство поспешило послать телеграмму начальникам самых отдаленных гарнизонов с приказом распустить старых солдат по домам. Таким образом оно хотело отнять у большинства недовольных солдат оружие. Подобную телеграмму получили и начальники гарнизонов города Туркестан. Получил ее и начальник нашего кавалерийского гарнизона прапорщик Глухов. Галушкин и остальные резервисты уехали в город Верный (ныне Алма-Ата). Я не мог поехать с ними, так как у меня не было необходимых документов. С Галушкиным мы простились как добрые друзья. В кавалерийском гарнизоне, не считая нас, четырнадцати пленных, осталось всего пять солдат: четверо татар и один русский, по фамилии Ершов. В гарнизоне были большие запасы зерна, муки, круп, сахару и других продуктов, а также фуража для лошадей. Начальник гарнизона Глухов, конечно, знал, как развиваются события в Москве и Петрограде, и поэтому примерно 20 октября 1917 года, перед самой Октябрьской революцией, начал из собственных корыстных соображений распродавать запасы продовольствия. Вокруг нашего гарнизона теперь всегда стояли телеги купцов, и этот «патриот», как он называл себя, наживался за счет народа.
В первых числах ноября, когда к крепости съехались, как обычно, торговцы и ожидали распродажи товаров, Глухов отозвал меня в сторону и сказал: «Сенчек, завтра в гарнизон должна прийти комиссия железнодорожников. Она хочет приостановить распродажу. Вы знаете, что вы должны делать?» Я отвечал, что знаю. «Я дам вам оружие, так как на этих татар положиться нельзя. Вы не должны пускать сюда комиссию. Возможно, она будет вооружена, но не обращайте на это внимания». Я согласился, однако все это мне не понравилось. Я стал думать, что следует предпринять, чтобы помешать расхищению складов. К вечеру распродажа была приостановлена, и мы — все четырнадцать пленных — получили оружие. Своим солдатам Глухов сказал, что ночью киргизы готовят нападение на гарнизон, а для отпора у них мало сил; поэтому он призвал на помощь пленных — они уже испытаны в бою. Вечером Глухов принес бутылку водки и угостил свой новый «охранный отряд», как он нас назвал. После ужина я созвал собрание нашей группы. Мы должны были договориться, как нам действовать. В перестрелку с железнодорожниками мы вступать не хотели, ведь это были такие же рабочие, как и мы. Решено было присоединиться к железнодорожникам.
На другой день в 8 часов утра торговля возобновилась. С десяток телег уже стояли, наполненные товарами. Глухов успевал только получать деньги. Когда я подошел к воротам, он тихо сказал мне: «Комиссия уже идет». Выйдя за ворота, я увидел метрах в пятидесяти семь вооруженных железнодорожников. Я побежал им навстречу и рассказал о том, что происходит у нас в гарнизоне. Мы все вместе пошли к воротам. Когда мы входили в них, я отдал приказ взять «на караул». Железнодорожники поблагодарили меня, и мы направились к складам. Там уже было полным-полно бородатых купцов. Когда Глухов заметил вооруженную комиссию, он сделал вид, что ничего не произошло. Я видел, как злобно горели его глаза, но сделать он уже ничего не мог: у нас было оружие. Он только тихо спросил меня: «Что вы наделали, Сенчек?» «Я привел комиссию, чтобы она произвела учет, сколько товаров вы продали», — ответил я.
Комиссия немедленно отдала распоряжение сгрузить зерно с телег и отобрать у Глухова деньги. Купцы начали было скандалить, но, когда двое железнодорожников вынули револьверы и выразительно потрясли ими, это, видимо, убедило торгашей, и они ринулись к воротам, толкая друг друга. Глухов был арестован, и с тех пор я его больше не видел. У него отобрали много денег, золота и ценных вещей.
На следующий день большевики создали городской комитет партии. Нашу группу вызвали в Совет и спросили, как мы получили оружие. Когда мы им все объяснили, члены большевистского комитета и Совета подали нам по-дружески руку и сказали, что мы поступили правильно. Оружие нам оставили. Так мы, пленные, установили связь с большевистской партией. Это было в первые дни Октябрьской революции. Власть Советов в городе Туркестан была установлена мирным путем.